Неточные совпадения
— Зачем? — как ошеломленная спросила Соня. Давешняя встреча с его матерью и сестрой оставила в ней необыкновенное впечатление, хотя и самой ей неясное. Известие
о разрыве выслушала она почти с
ужасом.
Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться
о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная тревога и весь этот
ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и в сознании, но как-то искусственно, до времени.
«
О боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой
ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако, мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»
Он был болен уже давно; но не
ужасы каторжной жизни, не работы, не пища, не бритая голова, не лоскутное платье сломили его:
о! что ему было до всех этих мук и истязаний!
Заходила ли речь
о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или
о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или
о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на голове от
ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Мальчишки первые заметили его и с
ужасом прибежали в деревню с вестью
о каком-то страшном змее или оборотне, который лежит в канаве, прибавив, что он погнался за ними и чуть не съел Кузьку.
Она от
ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль
о смерти, хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз.
Алексей Александрович без
ужаса не мог подумать
о пистолете, на него направленном, и никогда в жизни не употреблял никакого оружия.
Этот
ужас смолоду часто заставлял его думать
о дуэли и примеривать себя к положению, в котором нужно было подвергать жизнь свою опасности.
Те самые подробности, одна мысль
о которых приводила ее мужа в
ужас, тотчас же обратили ее внимание.
Она говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль
о том, что она сделала, и что с ней будет, и что она должна сделать, на нее находил
ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился
ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина
о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
«Неужели будет приданое и всё это?—подумал Левин с
ужасом. — А впрочем, разве может приданое, и благословенье, и всё это — разве это может испортить мое счастье? Ничто не может испортить!» Он взглянул на Кити и заметил, что ее нисколько, нисколько не оскорбила мысль
о приданом. «Стало быть, это нужно», подумал он.
Еще более он был во глубине души несогласен с тем, что ей нет дела до той женщины, которая с братом, и он с
ужасом думал
о всех могущих встретиться столкновениях.
Когда после того, как Махотин и Вронский перескочили большой барьер, следующий офицер упал тут же на голову и разбился замертво и шорох
ужаса пронесся по всей публике, Алексей Александрович видел, что Анна даже не заметила этого и с трудом поняла,
о чем заговорили вокруг.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и в особенности Левин, без
ужаса не могший подумать
о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
— Кто ж его знает! — ответил Базаров, — всего вероятнее, что ничего не думает. — Русский мужик — это тот самый таинственный незнакомец,
о котором некогда так много толковала госпожа Ратклифф. [Госпожа Ратклиф (Редклифф) — английская писательница (1764–1823). Для ее произведений характерны описания фантастических
ужасов и таинственных происшествий.] Кто его поймет? Он сам себя не понимает.
Солнце давно уже освещало постелю, на которой лежал гробовщик. Наконец открыл он глаза и увидел перед собою свою работницу, раздувавшую самовар. С
ужасом вспомнил Адриан все вчерашние происшествия. Трюхина, бригадир и сержант Курилкин смутно представились его воображению. Он молча ожидал, чтоб работница начала с ним разговор и объявила
о последствиях ночных приключений.
И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы»,
о котором с таким
ужасом говорила Серафима Нехаева.
— Да? Легкомысленно? — задорно спросила Алина. — А как бы ты отнеслась к жениху, который все только рассказывает тебе
о материализме, идеализме и прочих
ужасах жизни? Клим, у тебя есть невеста?
И ежедневно кто-нибудь с чувством
ужаса или удовольствия кричал
о разгромах крестьянством помещичьих хозяйств.
— Хотя астрономы издревле славятся домыслами своими
о тайнах небес, но они внушают только
ужас, не говоря
о том, что ими отрицается бытие духа, сотворившего все сущее…
Не верилось, что люди могут мелькать в воздухе так быстро, в таких неестественно изогнутых позах и шлепаться
о землю с таким сильным звуком, что Клим слышал его даже сквозь треск, скрип и разноголосый вой
ужаса.
— Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это — между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да!
О, это был
ужас! Дядя покойника мужа, — она трижды, быстро перекрестила грудь, — генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, — плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Клим выслушивал эти
ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как говорили, интересовало его больше, чем то,
о чем говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит
о механизме Вселенной с восторгом, но и человек, нарядившийся мужиком, изображает
ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
«Всякого заинтересовала бы. Гедонизм. Чепуха какая-то. Очевидно — много читала. Говорит в манере героинь Лескова.
О поручике вспомнила после всего и равнодушно. Другая бы ужасалась долго. И — сентиментально… Интеллигентские
ужасы всегда и вообще сентиментальны… Я, кажется, не склонен ужасаться. Не умею. Это — достоинство или недостаток?»
—
О боже мой… Вот
ужас! Ты посылал спросить, как чувствует себя Сомова?
На дворе, на улице шумели, таскали тяжести. Это — не мешало. Самгин, усмехаясь, подумал, что, наверное, тысячи Варвар с
ужасом слушают такой шум, — тысячи, на разных улицах Москвы, в больших и маленьких уютных гнездах. Вспомнились слова Макарова
о не тяжелом, но пагубном владычестве женщин.
Прошло около месяца от его вступления в звание учительское до достопамятного празднества, и никто не подозревал, что в скромном молодом французе таился грозный разбойник, коего имя наводило
ужас на всех окрестных владельцев. Во все это время Дубровский не отлучался из Покровского, но слух
о разбоях его не утихал благодаря изобретательному воображению сельских жителей, но могло статься и то, что шайка его продолжала свои действия и в отсутствие начальника.
Ужас был всеобщий, так что в мае 1846 г. по всей колонии служили молебны, прося Бога
о помощи.
Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но рука его с необыкновенною легкостью ударилась в подбородок. Глянул — в ней перерезанная узда и к узде привязанный —
о,
ужас! волосы его поднялись горою! — кусок красного рукава свитки!..Плюнув, крестясь и болтая руками, побежал он от неожиданного подарка и, быстрее молодого парубка, пропал в толпе.
Он был именно такого свойства ревнивец, что в разлуке с любимою женщиной тотчас же навыдумывал бог знает каких
ужасов о том, что с нею делается и как она ему там «изменяет», но, прибежав к ней опять, потрясенный, убитый, уверенный уже безвозвратно, что она успела-таки ему изменить, с первого же взгляда на ее лицо, на смеющееся, веселое и ласковое лицо этой женщины, — тотчас же возрождался духом, тотчас же терял всякое подозрение и с радостным стыдом бранил себя сам за ревность.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте
о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего
ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
—
О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, — как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, — такой друг, как вы, не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все мое положение, весь теперешний
ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так, как сами сумеете это сделать.
Когда Анна Федоровна (вдова Красоткина) узнала
о подвиге сынка, то чуть не сошла с ума от
ужаса.
Я слышала все до подробности
о том, что было у ней вчера… и обо всех этих
ужасах с этою… тварью.
Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой; я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль эта
о будущей загробной жизни до страдания волнует меня, до
ужаса и испуга…
С замиранием сердца и
ужасом перед мыслью
о том, в каком состоянии он нынче найдет Маслову, и той тайной, которая была для него и в ней и в том соединении людей, которое было в остроге, позвонил Нехлюдов у главного входа и у вышедшего к нему надзирателя спросил про Маслову. Надзиратель справился и сказал, что она в больнице. Нехлюдов пошел в больницу, Добродушный старичок, больничный сторож, тотчас же впустил его и, узнав, кого ему нужно было видеть, направил в детское отделение.
У него не было не только желания физического обладания ею, но был
ужас при мысли
о возможности такого отношения к ней.
Она любовалась этой решительностью, узнавала в этом его и себя, какими они были оба в те хорошие времена до замужества, но вместе с тем ее брал
ужас при мысли
о том, что брат ее женится на такой ужасной женщине.
Оба молчали, каждый про себя переживая минуту
ужаса, она — думая
о бабушке, он —
о них обеих.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая
о камни головы, только с окаменелым
ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Отречься от себя, быть всем слугой, отдавать все бедным, любить всех больше себя, даже тех, кто нас обижает, не сердиться, трудиться, не думать слишком
о нарядах и
о пустяках, не болтать…
ужас,
ужас!
— Десятки лет мы смотрели эти
ужасы, — рассказывал старик Молодцов. — Слушали под звон кандалов песни
о несчастной доле, песни
о подаянии. А тут дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
Есть ли этот «мир» единственный, а его имманентность абсолютно замкнутая, или же существуют иные «миры», трансцендентностью своей облекающие нашу имманентность и —
о,
ужас! — в нее врывающиеся?
Аристотель (Synesius, Dion 48) выразился так: «Имеющие принять посвящение не должны чему-либо учиться, но испытать на себе и быть приведенными в такое настроение, конечно, насколько они окажутся для него восприимчивы».];
о значительности этих переживаний и священном
ужасе, ими внушаемом, свидетельствует и суровая disciplina arcani [Дисциплина таинств (лат.).], облекавшая их непроницаемой тайной [Ср. рассказ у Павзания (Descr. Gr. X, 32, 23)
о том, как непосвященный, случайно увидевший мистерии Изиды в Титерее и рассказавший об этом, умер после рассказа; здесь же сходный рассказ и
о случае, бывшем в Египте.].
Бог постижим только в силу и меру своего откровения
о Себе: «Видел дух мой с радостным
ужасом, что вне пределов сего вечного округа (шара Вечности) ничего не было, как только бесконечное непостижимое Божество, без цели и пределов, и что вне сего шара Вечности ничего не можно было
о самом Боге ни видеть, ни познавать, кроме только отрицательного познания, то есть что Он не есть» (гл. V, § 6).
О, да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь
ужас загадки
о жизни и смерти. А потом, когда ее унесли в толпе незнакомых людей, не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке первой ночи моего сиротства?
Рассказы
о возмущении,
о суде,
ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Семейную жизнь он не любил, говорил с
ужасом о браке и наивно признавался, что он пережил тридцать лет, не любя ни одной женщины.